Она снова смолкла, прерванная звучавшим в ее памяти голосом.
– Да нет же, это вовсе не притворная поэзия! – вскричала она. – Я запрещаю тебе оскорблять самое прекрасное, что во мне есть, запрещаю тебе презирать мою любовь к тебе. Эта любовь – моя услада, мое искупление… Разница между нами в том, что ты свое воображение переносишь в книги, а я свое – в жизнь…
Она распахнула объятия:
– Эдуардо, милый, иди же ко мне. Ну хорошо, на поезд мы опоздали. И завтра уедем, чтобы никогда больше не увидеться. Не старайся же испортить мое прощание с жизнью. Обещай, что будешь присматривать за моей могилой. Кто сможет ее возвести? Может быть, Тиберио Борелли? Меня положат туда вместе с твоими письмами. Нет же! Я имею на это право! Я думаю, ты писал их мне не для того, чтобы они были опубликованы? Со мной останется хоть что-то от тебя, что принадлежит только мне.
По лицу ее скатились крупные слезинки.
Увидев ее плачущей, Гарани подумал:
«Судить о том, удачно или неудачно была прожита жизнь, следует вовсе не по тому, чего человек достиг, а по тому, чего он желал достичь. Судьбы этой женщины хватило бы на то, чтобы сделать счастливыми десяток более скромных женщин. Для нее же вечно чего-то будет недоставать, что-то останется недостигнутым, незавершенным. Как ее любовь, как могила, как статуя. Какое несчастье – родиться со столь требовательной душой! Несчастье ее огромно, но без таких несчастий не было бы великих людей».
Глава V
Спустя три дня, когда время приближалось к полудню, к Санциани пришел радостный Гарани. Следом за ним, вся светясь от счастья, шла Кармела.
– Отличная новость, дорогая графиня! – воскликнул Гарани. – Я принес вам деньги.
И, вытащив из кармана пачку денег, в которой было около двухсот тысяч лир, протянул графине. Улыбаясь ей, он с любопытством ждал, что же будет дальше. «Что она сейчас сделает? Как поведет себя? – думал он. – Вернется ли к реальности сегодняшнего дня?» Он рассчитывал, что его появление с деньгами в руках станет этаким контрольным тестом.
Санциани взглянула на молодого человека с удивлением, и на лице ее появилось выражение, которого он раньше никогда у нее не видел.
– Что это такое? – спросила она.
– Это ваши «Конголезские рудники». Их продали.
– Рудники… Ах да!.. Эту компанию основал Ван Маар… Так много денег…
Было что-то патетическое в облике этой промотавшей не одно состояние женщины, когда она перебирала в руках банкноты, говоря при этом: «Так много денег».
«Лишь бы только, – подумал Гарани, – она не посчитала их за старые деньги. Да, раньше у нее и не было бы этого поведения вдруг разбогатевших бедняков…»
– Я теперь смогу покупать туберозы, – прошептала она.
– И заплатить за проживание, – сказал Гарани, стараясь сохранить веселый тон.
– А, ну да… отель…
Она обвела взглядом узкую комнату, стены, мебель, лицо ее сморщилось, как-то уменьшилось, исказилось и приобрело выражение заискивающей робости. Эта перемена была столь заразительной, что Кармела бессознательно скопировала его на своем лице.
«Вообще-то, мне больше нравится, когда она безумна, требовательна и властна, – подумал Гарани. – И самой себе она, несомненно, больше нравится в безумном состоянии».
Наступило продолжительное тягостное молчание.
– Итак, мой дорогой Тозио, вы явились в Рим специально для этого, – произнесла она. – Вы больше чем нотариус. Вы друг, настоящий друг. Шарль Ван Маар знал это. Вот, Жозе, возьмите это и сделайте все, что нужно… Уплатите самые срочные долги, – добавила она, обращаясь к Кармеле.
Но в тоне ее не было обычной уверенности. После этого они не смогли вытянуть из нее ни одного слова. Она только попросила оставить ее. Когда Гарани и Кармела выходили, она зарыдала.
Весь день она не выходила из комнаты, отказывалась принимать пищу, в три часа дня попросила задернуть шторы в комнате. Она, всхлипывая, заявила, что перед теми, чье существование уже было для нее оскорблением, она покажется только с сухими глазами.
Ближе к вечеру она позвонила и сказала явившейся на вызов Кармеле, что ей нужно написать несколько важных писем. Девушка сразу же отправилась за советом к Гарани.
– Что тебе сказать? Бери бумагу и пиши, – посоветовал он.
– Не знаю, смогу ли я, доктор. Я пишу красиво, но не очень быстро. Да и потом, я не пойму всех слов.
– А ты не подавай виду…
– А если это будут настоящие письма?
Гарани некоторое время теребил пальцами бровь. У него в номере находилась стенографистка, маленькая пухлая женщина с мечтательным выражением на лице, короткими ногами, покрытыми черневшими сквозь шелковые чулки волосами. Он велел ей пойти к Санциани, рассказав вкратце о графине и посоветовав ничему не удивляться.
– Это моя старая приятельница, – добавил он, как бы извиняясь заранее.
Санциани лежала на кровати, положив на глаза смоченный водой носовой платок. Поэтому отнеслась к появлению незнакомого человека очень спокойно. И стала звать стенографистку «моя милая Жозе». В тот день все женщины были для нее «милой Жозе».
– Сначала напишем леди Саре Уайнфорд. Вы готовы? – произнесла она умирающим голосом. – Хилмингтон-лодж, Суссекс. Хилмингтон-лодж, – повторила она. – Замок, камни, все долговечное, служащее убежищем для людей чувствительных…
Стенографистка уселась рядом с кроватью, положив на колени стопку листов. Графиня начала диктовать:
– «Мадам, если скорбь женщины, которую Вы ненавидели, может доставить Вам какую-то радость и помочь перенести ужасное известие, знайте, что нет в мире существа, более несчастного, чем я. Шарль Ван Маар скончался вчера вечером, и мне не хотелось бы, чтобы Вы узнали об этом от кого-то другого. Я знаю, Вы ненавидели меня и имели на это право. Признаюсь, и я отвечала Вам тем же. Сегодня я не могу сказать, что сожалею об этом: это что-то более серьезное, я не могу пока этого понять. Я больше не понимаю того душевного порыва, который овладевает нами, когда мы любим или когда любят нас, и который доводит до самого безжалостного эгоизма, до самой жестокой ревности. Если Шарль с Вами больше не виделся, то это из-за меня. В последние часы своей жизни он говорил мне о Вас. Он сказал мне: „Думаю, она счастлива“. Я всем сердцем желаю, чтобы он оказался прав и чтобы печаль, вызванная его кончиной и владеющая мною сейчас, была для Вас ослаблена расстоянием и временем… Простите меня за то, что я диктую это письмо, но дело в том, что я пока еще не в состоянии держать в руках ручку и не могу откладывать. А поэтому спешу протянуть Вам руку над этой зияющей могилой, где будет покоиться мужчина, который любил и Вас, и меня…» Давайте, Жозе, я подпишу, – добавила Санциани после некоторого молчания и протянула руку за ручкой.
– Но я сначала должна переписать письмо начисто, синьора, – сказала стенографистка.
– А, ну хорошо…
Стенографистка ничему не удивлялась. Она исполняла свою работу механически, не задумываясь над тем, что ей диктовали, поскольку думала о своем. Да к тому же она уже привыкла к экстравагантным поступкам людей, связанных с кинематографом. Единственное, что привлекло на несколько секунд ее внимание, были туфли на худых ногах старухи: высокие бежевые туфли на изогнутом каблуке. Она подумала о том, сколько уже лет не носят таких каблуков…
– «Дорогая, хорошая моя Лидия…»
– Записывать? – спросила стенографистка.
– Да, пожалуйста, пишите… «Твое милое письмо пришло слишком поздно. Шарли был уже в коматозном состоянии. Вчера вечером все кончилось… Он сейчас лежит в номере «Беллини». Он так сильно изменился, что мне пришлось сделать усилие, чтобы вспомнить черты его лица при жизни. У него остались только черные круги под глазами, улыбка, спрятанная в уголках губ, и это выражение презрения к жизни, которая дала ему все, что могла, и которую он в душе очень любил. Но губы прилипли к зубам, присохли к костям. В течение шести недель я видела перед собой труп, который потихоньку усыхал, превращаясь в скелет, в глубине которого еще продолжал гореть его взгляд. За эти шесть недель он стал походить на святые мощи, которые лежат под алтарями в наших церквях, храня на черепе короны. Только что я наткнулась на людей, доставивших гроб, и со мной случилась истерика, после которой мне, как ни странно, стало несколько легче. В конце концов, я имею право плакать и кричать. Я знаю, что все это банально, но смерть вынуждает нас испытывать и проявлять те же чувства, что бывают у всех других людей».